— Да нет, все нормально. Обойдусь.
— Рад буду по дороге вызвать тебе такси. — Она качает головой. — Точно? — Она кивает. — Ты не обиделась? — Она снова качает головой. Он улыбается, почти добродушно. — Ведь на дворе восьмидесятые! Двадцатый век.
— Я знаю.
Он протягивает руку и ерошит волосы на греческой головке:
— Ну, тогда — чао!
— Чао.
Он отворачивается и направляется к двери. Идет твердым шагом, с видом человека, с нетерпением ожидающего нового делового свидания после успешного заключения выгодной сделки. Mann ist was er isst 81 , а также — что на нем надето. В прекрасно сшитом костюме, с университетским галстуком Майлз Грин выглядит дважды, а может быть, и десятижды человеком светским, опытным, нисколько не смущающимся (ведь на дворе — восьмидесятые!) из-за того, что в этот до предела заполненный день выбрал пару часов, чтобы провести их с той, кто — по сути своей — всего лишь девица, вызываемая по телефону для определенного рода услуг; но теперь он, освеженный, собирается заняться более серьезными делами: может быть, встретиться с литагентом, или принять участие в литературоведческой конференции, или погрузиться в мужественно-мирную обстановку своего клуба. Впервые за все время в палате устанавливается атмосфера некоей правильности происходящего, некоей здравой реальности.
Увы, атмосфера эта рассеивается почти так же быстро, как возникла. На полпути к двери уверенные шаги замирают. Сразу же становится ясно, чем это вызвано: двери, полпути до которой уже пройдено, больше нет. Там, где она была, теперь тянется сплошная, серая, обитая стеганой тканью стена; исчез даже крючок. Майлз оглядывается на фигурку той, кого так сурово отчитывал, но она по-прежнему сидит на кровати с потупленным взором и явно не замечает изменения обстановки. Он снова смотрит туда, где была дверь; щелкает пальцами в направлении стены. Стена остается неизменной. Еще раз и еще: ничего. Помешкав немного, он решительно подходит к стене и ощупывает руками обивку, будто он — слепой, пытающийся отыскать ручку двери. Затем прекращает поиски, отступает на два-три шага, будто готовится пробить стену плечом. Вместо этого он вытягивает руки перед собой, как бы примериваясь к воображаемой двери, которую сейчас возьмет и насадит на петли. Снова раздается щелчок пальцами. И снова стена остается такой же точно гладкой и бездверной. Он мрачно взирает на то место в стене, где раньше была дверь. Потом отворачивается и решительно подходит к изножью кровати.
— Ты не имеешь права!
Она очень медленно поднимает на него взор:
— Конечно, Майлз.
— Я здесь главный.
— Конечно, Майлз.
— Если ты полагаешь, что кто-нибудь поверит в это хотя бы на миллионную долю секунды… Я приказываю тебе поставить дверь на место! — В ответ она лишь откидывается на подушки. — Ты слышала, что я сказал?
— Конечно, Майлз. Может, я и глупая, но вовсе не глухая.
— Тогда делай, что тебе говорят.
Она поднимает руки и подкладывает их под стройную шею. Халат запахнут уже не так плотно.
Она усмехается:
— Обожаю, когда ты притворяешься сердитым.
— Предупреждаю, если эта дверь не будет возвращена на место в течение пяти секунд, я прибегну к физическому насилию!
— Как наш любимый маркиз?
Он набирает в грудь побольше воздуха.
— Ты ведешь себя как пятилетняя девчонка!
— Ну и что? Я же всего-навсего пятиразрядная богиня.
Он пристально смотрит на нее или, скорее, на ее ехидно прикушенную нижнюю губу.
— Ты не можешь держать меня здесь против моей воли.
— А ты не можешь выйти из собственного мозга.
— Еще как могу! Это же всего-навсего мой метафорический мозг! Ты ведешь себя совершенно абсурдно. Ты с таким же успехом могла бы попытаться отменить законы природы или повернуть время вспять.
— Но я же так и делаю, Майлз. И очень часто. Если помнишь.
Неожиданно вся одежда, которую он с таким тщанием надевал на себя, исчезает — до последней нитки. Подчиняясь инстинкту, он поспешно прикрывается руками. Она снова прикусывает губу.
— Этого я не потерплю! Не собираюсь в таком виде стоять здесь!
Она похлопывает ладонью по кровати рядом с собой:
— Тогда почему бы тебе не подойти и не присесть на краешек?
Он отворачивается и скрещивает руки на груди:
— Ни за что!
— Твой бедный малыш замерз. Так хочется его поцеловать!
Он устремляет мрачный взгляд в пространство — насколько это позволяет ограниченное пространство палаты. Она снимает пурпурный халат и легко бросает его Майлзу, стоящему у изножья кровати.
— Может, наденешь? Мне он больше не нужен.
Он с отвращением глядит на халат, потом хватает его с кровати. Халат слишком мал, но ему удается как-то натянуть его на себя, запахнуть полы и завязать пояс. Затем он решительно подходит к стулу, поднимает и несет в дальний угол — к столу; там он решительно ставит его на пол, спинкой к кровати. Садится, скрестив на груди руки и закинув ногу на ногу; упорно смотрит в угол простеганной палаты, футах в пяти от себя. В палате царит молчание. Наконец он произносит, едва повернув голову:
— Ты, конечно, можешь отобрать у меня одежду, можешь помешать мне уйти. Но чувств моих изменить ты не можешь.
— Я понимаю. Глупый ты, глупый!
— Тогда мы до смешного зря тратим время.
— Если ты сам их не изменишь.
— Никогда.
— Майлз!
— Как ты сама говоришь, чтобы существовать, нужно обладать определенной степенью элементарной свободы.
Она некоторое время наблюдает за ним, потом вдруг встает с кровати, наклоняется и извлекает из-под нее венок из розовых бутонов и листьев мирта. Поворачивается лицом к стене, будто там зеркало, и надевает венок на голову; слегка поправив его, она принимается, как бы играючи, приводить в порядок волосы, высвобождая то одну, то другую вьющуюся прядь; наконец, удовлетворенная тем, как теперь выглядит, обращается к сидящему в противоположной стороне комнаты мужчине:
— Можно, я подойду к тебе и посижу у тебя на коленях, а, Майлз?
— Нет, нельзя.
— Ну пожалуйста.
— Нет.
— Если хочешь, мне будет всего пятнадцать.
Он резко поворачивается вместе со стулом и предостерегающе поднимает палец:
— Не подходи!
Но она направляется к нему. Однако, не дойдя нескольких шагов до того места, где он сидит напрягшись, видимо готовый броситься на нее, если она ступит хоть чуть-чуть ближе, она опускается на колени на истертом ковре и присаживается на пятки, покорно сложив на коленях руки. Несколько мгновений он выдерживает устремленный на него взгляд, затем отводит глаза.
— Ведь я дала тебе только малое зернышко. Всю настоящую работу ты сделал совершенно самостоятельно.
Некоторое время он сидит молча, потом взрывается:
— Господи, да стоит мне подумать про всю эту бодягу про пластилин, про пашу, про гаремы! Да еще про Гитлера к тому же! — Он резко к ней поворачивается: — Знаешь, что я тебе скажу? Ты — самая фашистская маленькая фашистка за всю историю человечества! И не думай, что, стоя на коленках и глядя на меня глазами издыхающего спаниеля, ты хоть на миг сможешь меня одурачить.
— Майлз, фашисты ненавидят секс.
Его улыбка похожа скорее на карикатурную гримасу.
— Даже в самых отвратительных философских доктринах можно отыскать что-нибудь положительное.
— И любовь ненавидят.
— В данных обстоятельствах это слово звучит непристойно.
— И нежность тоже.
— Нежности в тебе — как в том долбаном кактусе.
— И они совершенно не способны смеяться над собой.
— О, я ясно вижу, что тебе может представляться в высшей степени забавным лишать человека всяческой веры в собственные силы, весьма эффективно кастрировать его на всю оставшуюся жизнь. Ты проявляешь невероятную выдержку, не катаясь по полу от смеха, — так это все весело и забавно. Извини, я не могу участвовать в твоем веселье.